– Не слушайте! Товарищ подполковник... Это «язык». Его к генералу приказано доставить.
– Какому генералу? – недоуменно спрашивает подполковник и тут же машет рукой: – Пусть едет, черт с ним. Шлепнуть успеете.
«Ага, выкуси!» – злорадно думаю я и кричу немцу:
– Ком! Быстро!
Сахно, вижу, хочет возразить, но танкисты спешат. Башенный люк за моей спиной, лязгнув, закрывается. Оба танка, лихо заурчав, увеличивают число оборотов, и Сахно, сдвинув кобуру, бросается к нам на броню.
– Ты имей в виду: сбежит – под трибунал загремишь! – взобравшись, кричит он мне в самое ухо.
«Пошел ты к чертовой матери!» – с ненавистью думаю я.
Убивая время, мы с ленивым наслаждением пьем пиво. Горбатюк разделся и сидит в светлой шелковой тенниске. Пиджак он повесил на спинку стула, ему душно. С моих плеч, кажется, спадает гора. Он – не Сахно. Совсем другой характер, другое отношение к людям. Да и вид окончательно не тот. Я все удивляюсь: какая нечистая сила ослепила меня тогда, не дала понять, что я ошибаюсь? Ведь это совсем другой человек.
Людей в ресторане становится меньше. Некоторые столики вовсе освободились, и официантки сметают скатерти. Наши молодые соседи все еще сидят, живо переговариваясь между собой. На столе у них три порожних бутылки с ободранной фольгой. Горбатюк ворочается, сопит, облокачивается на спинку стула и с блаженной сытостью осматривает зал. Насколько это можно понять за вечер, он немножко с гонорком, но вообще простой, добродушный дядька.
– Знаете, а я вас принял за другого, – искренне признаюсь я. – За одного сволочного человека. С фронта еще.
Горбатюк понимающе улыбается:
– За какого-нибудь предателя?
– Да нет, он не предатель.
– Трус?
– И не трус. Иногда он даже был смелым. И другим трусить не давал.
– Строгий, значит?
– Строгий – не то слово. Скорее жестокий.
Горбатюк поворачивается к столу:
– Ну, на войне жестокость – не грех.
– Возможно. Но не настолько, чтобы добивать раненых?
– При отступлении?
– В окружении.
– Как сказать. А если бы они в плен попали? На этот счет, дорогой мой, был приказ Сталина. Ничего не попишешь. Тут уж он выполнял приказ.
Как-то мы теряем взаимопонимание. Похоже, он со мной не согласен. Но это недоразумение. Как бы ему лучше объяснить, что тут не просто выполнение приказа. Тут другое. А Горбатюк тем временем снисходительно ухмыляется: в нашем маленьком споре он чувствует свое превосходство. С этой ухмылкой он доливает в фужеры пива – сначала в мой, а потом в свой – и придвигается ко мне поближе.
– Я тебе скажу по собственному опыту. На войне там был порядок, где солдаты боялись командира больше, чем немца, – многозначительно сообщает он и ребром ладони бьет по столу. – У такого командира все: и задача выполнена, и грудь в орденах.
– А люди?
– Что люди?
– А люди – в могилах?
Горбатюк недоуменно моргает глазами и ерзает на стуле. Видно по всему, мой вопрос застает его врасплох. Где у такого командира люди – он о том не подумал.
– Ну, знаешь... На войне с этим не считаются.
Ну и ну! Что-то я вовсе перестаю его понимать. Этот танкист начинает меня удивлять. Я давно уже не слышал подобных высказываний. Просто нелепо слышать такое от фронтовика в наше время.
Горбатюк между тем залпом выпивает пиво и снова наклоняется ко мне:
– Слушай сюда! Вот ты говоришь: люди, люди. Помню такой случай. Под Витебском судили одного. Молодой такой Ванька-взводный. Скороиспеченный лейтенантик. Вел батарею. Отступали. Впереди речушка. Надо найти брод. Ему бы, дурню, послать кого-нибудь. А он пожалел: тот ранен, тот болен, тот стар, а тот плавать не умеет. Ну и пошел сам с ординарцем. Брод нашел, перебрался на другую сторону. А там немцы. Ну и сцапали. Раненого. А у него карта. И маршрут. В батарее же ни одного командира. Так и накрылась батарейка. Лейтенант, правда, вырвался из плена, через неделю приходит. Тут, конечно, и погорел. А как же? Пожалел людей.
– Просто он дурак, этот лейтенант.
– Вот именно – дурак, – добродушно соглашается Горбатюк. – Или вот другой пример. Судили командира танка. Выскочил с экипажем раньше, чем подбили машину. Ударила болванка, ну он и скомандовал: покинуть машину! На суде говорит: экипаж пожалел. Видишь ли, был уверен, что вторым выстрелом его подожгут. «Тигр» стрелял. Поджег действительно. А лейтенант прямо из танка в штрафную загремел.
Горбатюк сладко затягивается сигаретой. Неожиданная догадка заставляет меня вздрогнуть.
– А вы не прокурором были?
Он почему-то оглядывается и прищуривает в дыму один глаз.
– Председателем трибунала.
Мне кажется, я недослышал.
– Чего?
– Военного трибунала, – тихо, но выразительно повторяет Горбатюк.
Я не знаю, что сказать дальше, и медленно перевожу взгляд на стол. Теперь все понятно. Теперь мне его рассуждения знакомы, как дважды два. Как это ни удивительно, но за двадцать лет они не изменились. Менялись люди, происходили революции, человечество прорвалось в космос, освободило внутриатомную энергию. А те установки, вдолбленные в сознание их исполнителей, видно, стали их убеждениями. Конечно, сейчас они не распинаются о них на каждом углу, но вот, оказывается, и не стыдятся. Попался же мне фронтовичек!
Горбатюк, наверно, замечает мою короткую растерянность и отчужденно хмурит брови.
– А что это вы так... удивляетесь?
– Да так.
Обеими руками я поворачиваю на скатерти фужер, бессмысленно разглядывая, как переливаются на его гранях искристые отражения бра.