– Катя! Катюшенька! Катя!..
Упав перед ней на колени, я хватаю ее за плечи, потом за талию. И вдруг понимаю: ноги! Из рассеченного осколками валенка льется на снег теплая кровь. Другого валенка нет вовсе. Впрочем, нет и ноги до колена. Страшный, измочаленный взрывом мокрый обрубок. Ватные штаны и полы полушубка безжалостно иссечены осколками. Из множества дыр торчат клочья ваты и шерсти.
К нам подбегает немец. Дрожащими руками я приподнимаю девушку. Но что с ней делать? Кровь льется по моим рукам, в рукава, на шинель. Немец также беспокойно суетится и бормочет:
– Римен! Римен!
Он подает мне узкий брючный ремешок, и я понимаю: надо наложить жгут. Катя, сжав зубы и подавляя стон, закидывает голову, но молчит. Ее лицо на глазах белеет и быстро покрывается мелкими капельками пота.
Суетливыми движениями озябших рук я кое-как перетягиваю над коленом то, что осталось от ее ноги. Немец тем временем отстегивает, ремень от моего карабина. Этим ремнем мы кое-как обкручиваем вторую ногу, в валенке. Потом я вскидываю голову. Напротив, опираясь рукой о колено, стоит Сахно.
– Ну, доволен? Доволен? Ты этого хотел?
Сахно резко выпрямляется. Быстро оглядывается вокруг и молчит. Но я вижу – глаза его расширяются и как-то глупеют, теряя свое всегдашнее выражение властности. Он растерялся. Но тут же волевым усилием он превозмогает себя и опять становится прежним – суровым и решительным.
– Замолчи! – с тихим бешенством шипит он и приказывает: – Бери Катю! Живо!
Да, пожалуй, надо уходить. Два взрыва на минном поле вряд ли остались незамеченными. И я подчиняюсь Сахно, уже зная: на мины мы больше не пойдем.
Опершись на карабин, я наклоняюсь. Сахно с немцем взваливают на меня обмякшее тело Кати. Затем они подбегают к Юрке, который покорно лежит на снегу. Его берет на себя Сахно. Я не совсем понимаю, что он задумал. Видно, не понимает этого и немец, которому капитан что-то объясняет.
Наконец догадавшись, немец налегке отбегает полсотню шагов и оглядывается. По его следам медленно трогается Сахно. За ним, опираясь на карабин, я.
По неглубокой впадине мы тащимся назад, к железной дороге.
Но за железной дорогой по шоссе движутся немцы.
Мы их не видим за насыпью, однако еще издали слышим – множество машин без конца ревет, гудит, воет моторами, сигналит – рвется из Кировограда. Они отступают. Но куда деться нам?
На счастье или на беду нам попадается труба.
Мы заползаем в ее бетонный туннель и обессилено падаем в самом начале. Труба широкая, почти в рост человека. Внизу пласт спрессованного снега. Тут очень ветрено, пронизывающе холодно. Зато с шоссе нас не видно.
Опустившись на колени, я сваливаю с себя Катю и тут же падаю сам. Сзади на свежем снегу – мелкие пятна крови. Полы моей шинели также в подмерзшей крови. Катя просто истекает кровью. Глаза ее широко раскрыты, но зрачки все время закатываются. Ее надо перевязать. Но перевязать нечем. Санитарную сумку мы в спешке оставили в поле, на месте взрыва. Чтобы как-нибудь помочь девушке, я вконец замерзшими руками начинаю расстегивать снизу ее полушубок. Там также все в крови. Катя как-то сжимается, руками упрямо придерживает полы. Глаза ее умоляюще, почти в страхе глядят на меня.
Я снова настойчиво расстегиваю на ней полушубок, но девушка сводит колени, подтягивает их к животу и сжимается.
Я не понимаю ее и вопросительно гляжу на немца. Тот, стоя на коленях, пристально смотрит в другой конец трубы, где с пистолетом в руке замер Сахно. У наших ног на снегу, тихо стонет Юрка.
– Капитан! Капитан! – приглушенно зову я.
Катя вдруг начинает дергаться и протестующе мотает головой. Кажется, я начинаю понимать ее. Но это уже черт знает что!
– Перевязать надо! – говорю я. – А ну пусти руки!
Пригнувшись, по трубе пробирается Сахно. Катя еще больше сжимается и дрожит всем телом.
– Вот, не дается.
– Да? – поглядывая на выход и, видимо, думая о другом, переспрашивает Сахно.
Катя расслабляется. Серая тень ложится на ее еще недавно краснощекое лицо. И тут я понимаю: она умрет! Но это нелепо и противоестественно – погибать девушке, если мы, трое мужчин и солдат, остаемся живыми!
– Катя! Катя! Что ты делаешь? – начинаю я невнятно упрекать ее. – Ты что – стыдишься?
Катя прерывисто, тяжело дышит и умоляюще смотрит на меня. Кажется, она слышит, только говорить не может. Потом взгляд ее устремляется куда-то в сторону и останавливается на немце.
Я догадываюсь:
– Он, да? Пусть он перевяжет? Да?
Катя протяжно выдыхает и расслабляется. Глаза ее медленно закрываются. Я не знаю – или это согласие, или, может, силы насовсем оставляют ее. Почти в испуге я зову немца:
– Ком! Перевязать! Бинтовать, ферштейн?
– Я, я.
Немец начинает торопливо расстегивать на ней одежду: полушубок, ватные брюки – окровавленные, иссеченные осколками клочья. Катя тихо лежит, безразличная к его прикосновениям, и я начинаю помогать ему. Вдвоем мы, не стесняясь, обнажаем Катино тело – окровавленное, израненное девичье тело, которому уже не жить. Это я понимаю сразу, с первого взгляда.
Впрочем, принять смерть тут, наверное, придется всем.
Мы еще не заканчиваем перевязку, как где-то поблизости раздаются немецкие голоса. Сахно с пистолетом в руке сразу бросается в дальний конец трубы. Отшатнувшись от Кати, я хватаю вдавленный в снег карабин и устремляюсь туда же. Сзади пробует приподняться Юрка.
Вобрав головы, мы прислоняемся спинами к настывшему бетону трубы и вслушиваемся. Я медленно снимаю затвор с предохранителя, то и дело поглядывая на второй выход. Однако там пусто. Юрка держит в кулаке пистолет и не сводит с нас полного тревоги взгляда. Его глаза резко горят на бледном, каком-то уже не юношеском, слишком сосредоточенном на чем-то своем лице. Немец, в неудобной позе, настороженно ждет возле Кати.