Заведующий районо повернулся вполоборота и сказал, обращаясь к Ткачуку:
– Зря вы там, за столом, насчет Мороза этого. Непродуманно.
– Что непродуманно? – сразу недобро напрягся на сиденье Ткачук, и я подумал, что не стоит опять начинать этот нелегкий для обоих разговор.
Ксендзов, однако, повернулся еще больше – казалось, у него был какой-то свой на это расчет.
– Поймите меня правильно. Я ничего не имею против Мороза. Тем более теперь, когда его имя, так сказать, реабилитировано...
– А его и не репрессировали. Его просто забыли.
– Ну пусть забыли. Забыли потому, что были другие дела. А главное, были побольше, чем он, герои. Ну в самом деле, – оживился Ксендзов, – что он такое совершил? Убил ли он хоть одного немца?
– Ни одного.
– Вот видите! И это его не совсем уместное заступничество. Я бы даже сказал – безрассудное...
– Не безрассудное! – обрезал его Ткачук, по нервному прерывающемуся голосу которого я еще острее почувствовал, что сейчас говорить им не надо.
Но, как видно, у Ксендзова тоже что-то накипело за вечер, и теперь он хотел воспользоваться случаем и доказать свое.
– Абсолютно безрассудное. Ну что, защитил он кого? О Миклашевиче говорить не будем – Миклашевич случайно остался в живых, он не в счет. Я сам когда-то занимался этим делом, и, знаете, особого подвига за этим Морозом не вижу.
– Жаль, что не видите! – чужим, резким голосом отрезал Ткачук. – Потому что близорукий, наверно! Душевно близорукий!
– Гм... Ну, допустим, близорукий, – снисходительно согласился заведующий районо. – Но ведь не я один так думаю. Есть и другие...
– Слепые? Безусловно! И глухие. Невзирая на посты и ранги. От природы слепые. Вот так! Но ведь... Вот вы скажите, сколько вам лет?
– Ну, тридцать восемь, допустим.
– Допустим. Значит, войну вы знаете по газетам да по кино. Так? А я ее своими руками делал. Миклашевич в ее когтях побывал, да так и не вырвался. Так почему же вы не спросите нас? Мы ведь в некотором роде специалисты. А теперь же сплошь и во всем специализация. Так мы – инженеры войны. И про Мороза, прежде всего нас спросить надо бы...
– А что спрашивать? Вы же сами тот документ подписали. Про плен Мороза, – загорячился и Ксендзов.
– Подписал. Потому что дураком был, – бросил Ткачук.
– Вот видите, – обрадовался заведующий районо. Он совсем уже не интересовался дорогой и сидел, повернувшись назад лицом, жар спора захватывал его все больше. – Вот видите. Сами и написали. И правильно сделали, потому что... Вот теперь вы скажите: что было бы, если бы каждый партизан поступал так, как Мороз?
– Как?
– В плен сдался.
– Дурак! – зло выпалил Ткачук. – Безмозглый дурак! Слышишь? Останови машину! – закричал он шоферу. – Я не хочу с вами ехать!
– Могу и остановить, – вдруг многообещающе объявил хозяин «газика». – Если не можете без личных выпадов.
Шофер, похоже, и впрямь притормаживал. Ткачук попытался встать – ухватился за спинку сиденья. Я испугался за моего спутника и крепко сжал его локоть.
– Тимофей Титович, подождите. Зачем же так...
– Действительно, – сказал Ксендзов и отвернулся. – Теперь не время об этом. Поговорим в другом месте.
– Что в другом! Я не хочу с вами об этом говорить! Вы слышите? Никогда! Вы – глухарь! Вот он – человек. Он понимает, – кивнул Ткачук в мою сторону. – Потому что умеет слушать. Он хочет разобраться. А для вас все загодя ясно. Раз и навсегда. Да разве так можно? Жизнь – это миллионы ситуаций, миллионы характеров. И миллионы судеб. А вы все хотите втиснуть в две-три расхожие схемы, чтоб попроще! И поменьше хлопот. Убил немца или не убил?.. Он сделал больше, чем, если бы убил сто. Он жизнь положил на плаху. Сам. Добровольно. Вы понимаете, какой это аргумент? И в чью пользу...
Что-то в Ткачуке надорвалось. Захлебываясь, словно боясь не успеть, он старался выложить все наболевшее и, должно быть, теперь для него самое главное.
– Мороза нет. Не стало и Миклашевича – он понимал прекрасно. Но я-то еще есть! Так что же вы думаете, я смолчу? Черта с два. Пока живой, я не перестану доказывать, что такое Мороз! Вдолблю и самые глухие уши. Подождите! Вот он поможет, и другие... Есть еще люди! Я докажу! Думаете, старый! Не-ет, ошибаетесь...
Он еще говорил и говорил что-то – не слишком вразумительное и, наверно, не совсем бесспорное. Это был неподконтрольный взрыв чувства, быть может, вопреки желанию. Но, не встретив на этот раз возражений, Ткачук скоро выдохся и притих в своем углу на заднем сиденье. Ксендзов, пожалуй, не ждал такого запала и тоже умолк, сосредоточенно уставившись на дорогу. Я также молчал. Ровно и сильно урчал мотор, шофер развил хорошую скорость на пустынной ночной дороге. Асфальт бешено летел под колеса машины, с вихрем и шелестом рвался из-под них назад, фары легко и ярко резали темень. По сторонам мелькали белые в лучах света столбы, дорожные знаки, вербы с побеленными стволами...
Мы подъезжали к городу.
– Все. Спорить не будем, стройте людей! – сказал Ивановский Дюбину, обрывая разговор и выходя из-за угла сарая.
Длинноногий, худой и нескладный, в белом обвисшем маскхалате, старшина Дюбин смолк на полуслове; в снежных сумерках быстро наступающей ночи было видно, как недовольно передернулось его темное от стужи и ветра, изрезанное ранними морщинами лицо. После коротенькой паузы, засвидетельствовавшей его молчаливое несогласие с лейтенантом, старшина резко шагнул вперед по едва обозначенной в снегу тропинке, направляясь к тщательно притворенной двери овина. Теперь уже притворять ее не было надобности, широким движением Дюбин отбросил дверь в сторону, и та, пошатываясь, косо зависла на одной петле.