Он размеренно шагал между сосен к оврагу, и в нем все росла подступившая к самому сердцу тоска по самой обычной, серенькой, как у всех или у большинства, мирной, обывательской жизни под крышей, своей семьей, с такой вот шустрой молодкой рядом, чтоб без страха, войны, крови – в добре и мире.
Но он только вздохнул на ходу – так это было далеко и несбыточно. Хорошо мечтать о такой жизни тому, у кого есть хоть какая-нибудь гарантия относительно жизни вообще – у него же не было даже такой гарантии. Не сегодня, так завтра горячая пуля распластает его на снежной траве, и дело с концом.
Хорошо, если похоронят по-людски. А то никто и не найдет, и он будет лежать под снегом до самой весны. Если оголодалые за зиму волки и лисицы не растаскают его длинные кости по своим лесным норам...
Зоську он увидел еще издали, та терпеливо дожидалась его на краю оврага, где он оставил ее, и Антон, остановившись, махнул два раза рукой – давай, мол, сюда.
Они взяли чуть в сторону от оврага и скоро вышли к неширокой лесной дорожке, присыпанной свежим нетронутым снегом. Антон глянул в один конец дороги, в другой, саней отсюда не было видно, и он уверенно свернул направо, оставляя позади широкие следы на снегу, в которых желтел дорожный песок.
– Вот, разжился, – сказал Антон, вытаскивая из кармана обкрошенный кусок хлеба. – Молодка не хотела давать, вредная баба. Едва выцыганил.
Зоська невольно сглотнула слюну, получив в руки половину ломтя свежего крестьянского хлеба с узким кусочком сала.
– Вкусно как пахнет! – понюхала она хлеб. – Вот любила такой – на кленовых листочках. Мама пекла.
– Ешь! – просто сказал Антон, с аппетитом задвигав челюстями.
Зоська наконец согрелась, идти по ровной дороге было несравненно легче, чем продираться в кустарнике, она расстегнула верхнюю пуговицу плюшевого сачка и ослабила узел платка на шее. Хвойный оснеженный бор едва слышно шумел на ветру, в воздухе кружились редкие снежинки. Было тихо. Где-то раздавалась прерывистая дробь дятла, но Зоська не обращала на нее внимания, она то и дело поглядывала вперед, куда, извиваясь, уходила дорожка. Туда же устремлял свой взгляд и шагавший впереди Антон, так просто и естественно взявший на себя часть ее дорожных забот и связанных с ними опасностей. Все это в другой раз могло бы порадовать Зоську, но теперь мало радовало, скорее наоборот – она все еще не могла освободиться от терзавшего ее беспокойства. Правда, за себя она меньше боялась – теперь она беспокоилась за Антона.
– Слушай, возвращайся назад. Тут я уже сама выйду, – сказала она, идя сзади, и Антон на ходу обернулся.
– Зачем? Я проведу.
– До Немана, да?
– Там будет видно, – уклончиво ответил Антон, и она не стала настаивать – почувствовала, что он ее не послушается. Она понимала, какими неприятностями угрожало обоим это его упрямство, но противиться ему не могла. А может, и не хотела даже.
– Там приехали за сосной. На подруб, – кивнул Антон, слегка придерживая шаг. – Примачок такой и молодайка. Война войной, а они строятся.
– Да разве мало таких! Думают, отсидятся, переждут. Пусть за них другие воюют, – неодобрительно сказала Зоська, и Антон внимательно посмотрел на нее.
– Оно конечно, – согласился он. – Да всем жить хочется.
Жить хочется всем, подумала она, но, пожалуй, не в этом дело. Разве не хотят жить те, кто гибнет с оружием в руках, кого арестовывают и расстреливают за связь с партизанами, наконец, те несчастные, которых уничтожают только за их происхождение? Разве не хотел жить ее свояк Леонид Михайлович, преподаватель математики в местечковой школе, человек совершенно безропотный и безотказный, до предела затурканный своей властной женой, родной сестрой Зоськи? Казалось Зоське, тихо презиравшей свояка за эту его бесхребетность, что он с легкостью проживет при любой власти, вытерпит все, никому не пожаловавшись и даже ни на кого не обидясь. Но вот не удалось прожить Леониду Михайловичу даже первую военную зиму – в марте его уже арестовало гестапо.
Зоська до сих пор не может себе представить, какую провинность перед немцами совершил Леонид Михайлович и за что они расстреляли его. Но, по-видимому, что-то было, иначе бы он так не прощался с женой, детьми и с Зоськой при аресте – прощался, уходя навсегда, со спокойным сознанием правомерности ареста и неотвратимости своей злой судьбы.
Узкая лесная дорожка вывела их на широкий прогал с большаком и линией связи, под острым углом пересекавший их путь. Там уже издали были заметны какие-то следы от полозьев или колес, по обочине кто-то недавно прошел, оставляя неглубокие ямки в снегу. Антон только вышел из-за придорожных деревьев и сразу же повернул обратно.
– Давай стороной. Ну ее, эту дорогу... На ней всегда опасайся...
Они сошли в лес, пробрались через колючую чащобу молодого сосняка и пошли лесом поодаль от большака, однако не теряя его из виду. На большаке было пусто, продираться же через хвойные заросли стоило невероятных усилий, кочковатая лесная земля, с пнями, порослью жесткой травы и валежником, весьма затрудняла ходьбу, и Зоська подумала: может, стоило все же рискнуть и пойти большаком. В самом деле, она уже здорово притомилась в этом бездорожье и едва поспевала за Антоном, широкая спина которого, то склоняясь, то выпрямляясь, мелькала впереди в зарослях. Зоська намерилась было окликнуть его, но воздержалась, подумав, что хорошо ей с документом и пропуском, а каково будет ему в случае встречи с полицией или немцами? Один его наган может погубить обоих. И она молчала, терпеливо пробираясь по его следу в немыслимо колючей хвойной чащобе, из которой они наизволок спустились во мшистую, заросшую мрачными елями низинку. Тут было тихо, темно и диковато, как в погребе. Вдруг Антон замер впереди меж двух обомшелых елей, и Зоська затаила дыхание: со стороны дороги слышался приглушенный гул моторов, он приближался, с ним вместе донеслись голоса, мужской смех. Антон предостерегающе вскинул руку.