– Ну конечно. У нас не то что у вас, буржуев.
– Советика очэн карашо. Эмансипацио. Либерта. Братство. Да?
– Ну.
– Это очэн, очэн карашо, – проникновенно говорила она. – Джулия очэн, очэн уважаль Русланд. Нон фашизм. Нон гестапо. Очэн карашо. Иван счастлив свой страна, да? – Она по тропке подбежала к нему и обеими руками обхватила его руку выше локтя. – Иван, как до война жиль? Какой твой дэрэвня? Слюшай, тебя синьорина, девушка, любиль? – вдруг спросила она, испытующе заглядывая ему в глаза. Иван безразлично отвел глаза, но руки не отнял – от ее ласковой близости у него вдруг непривычно защемило внутри.
– Какая там девушка? Не до девчат было.
– Почему?
– Так. Жизнь не позволяла.
– Что, плехо жиль? Почему?
Он вовремя спохватился, что сказал не то. О своей жизни он не хотел говорить, тем более что у нее было, видимо, свое представление о его стране.
– Так. Всякое бывало.
– Ой, неправдо, неправдо, – она хитро скосила на него быстрые глаза. – Любиль много синьорино.
– Куда там!
– Какой твой провинция? Какой место ты жиль? Москва? Киев?
– Беларусь.
– Беларусь? Это провинция такой?
– Республика.
– Република? Это карашо. Италия монархия. Монтэ – горы ест твой република?
– Нет. У нас больше леса. Пущи. Реки, озера. Озера самые красивые, – невольно отдаваясь воспоминаниям, заговорил он. – Моя деревня Терешки как раз возле двух озер. Когда в тихий вечер взглянешь – не шелохнутся. Словно зеркало. И лес висит вниз вершинами. Ну как нарисованный. Только рыба плещется. Щука – во! Что эти горы!..
Он выпалил сразу слишком много, сам почувствовал это и умолк. Но растревоженные воспоминанием мысли упрямо цеплялись за далекий край, и теперь в этом диком нагромождении скал ему стало так невыносимо тоскливо, как давно уже не было в плену. Она, видно, почувствовала это и, когда он умолк, попросила:
– Говори еще. Говори твой Беларусь.
Солнце к тому времени опять скрылось за серыми облаками. На гладкий косогор надвинулась стремительная тень, дымчатые влажные клочья быстро понеслись поперек склона.
Сначала не очень охотно, часто прерываясь, будто заново переживая давние впечатления, он как о чем-то далеком, дорогом и необыкновенном начал рассказывать ей об усыпанных желудями дубравах, о бобровых хатках на озерах, о прохладном березовом соке и целых рощах ароматной черемухи в мае. Давно он не был таким говорливым, давно так не раскрывалась его душа, как сейчас, – он просто не узнавал себя. Да и она с ее неподдельным интересом ко всему родному для него сразу стала ближе, будто они были давно знакомы и только сейчас встретились после долгой нелегкой разлуки.
Наконец он замолчал. Она медленно высвободила его руку и свободнее взяла за шершавые пальцы. Спокойно спросила:
– Иван, твой мама карашо?
– Мама? Хорошая.
– А иль падре – отэц?
Она мечтательно поглядывала на склон и не заметила, как дрогнуло его мгновенно помрачневшее лицо.
– Не помню.
– Почему? – удивилась она и даже приостановилась. Он не захотел останавливаться, сцепленные их руки вытянулись.
– Умер отец. Я еще малый был.
– Марто? Умиор? Почему умиор?
– Так. Жизнь сломала.
Она деликатно выпустила его руку, зашла сбоку, ожидая, что он скажет что-то важное, разъяснит то, что она не поняла, но он уже не хотел ни о чем говорить. Через несколько шагов она спросила:
– Иван, обида? Да?
– Какая обида?..
– Ты счастливо, Иван! – не дождавшись его ответа и, видно, поняв это по-своему, серьезно заговорила Джулия. – Твой болшой фатерлянд! Такой колоссаль война побеждат. Это болшой, болшой счастье. Обида – есть маленко обида. Не надо, Иван...
Он не ответил, только вздохнул, уклоняясь от этого разговора. Действительно, зачем ей знать о том трудном и сложном, что было в его жизни?
Так думал он, карабкаясь по крутой тропе вверх, уверенный, что поступает правильно. В самом деле, кто она, эта красотка, нелепой случайностью войны заброшенная в фашистский концлагерь? Кто она, чтобы выкладывать ей то трудное, что в свое время отняло столько душевных сил у него? Примет ли ее, пусть и чуткая, честная душа суровую правду его страны, в которой дай бог разобраться самому? Разве что посочувствует. Но сочувствие ему ни к чему, за двадцать пять лет жизни он привык обходиться без него. Поэтому пусть лучше все будет для нее хорошим, именно таким, каким она это себе представляет. И он смолчал.
Отдавшись раздумью, Иван тем не менее шел быстро и не замечал времени. Джулия, поняв, что задела слишком чувствительную струну в его душе, тоже умолкла, немного приотстала, и они долго молча взбирались по склону. Между тем на величественные громады гор спустился тревожный ветреный вечер. Горы начали быстро темнеть, сузились и без того сжатые тучами дали: исчез серебристый блеск хребта – туманное марево без остатка поглотило его. На фоне чуть светлого неба чернели гигантские близнецы ближней вершины, а за ней – другая, пониже. В седловине, вероятно, был перевал, туда и вела тропа.
Обычно вечер угнетающе действовал на Ивана. Ни днем, ни ночью, ни утром не было так тоскливо, так бесприютно, тревожно и тягостно, как при наступлении сумерек. Со всей остротой он почувствовал это в годы войны, да еще в плену, на чужой земле – в неволе, в голоде и стуже. Вечерами особенно остро донимало одиночество, чувство беззащитности, зависимости от злой и неумолимой вражеской силы. И нестерпимо хотелось мира, покоя, родной и доброй души рядом.